Я работал на почте две недели назад.
Это не метафора и не попытка прозвучать загадочно. Я начал работать там ещё в двадцать один — сортировал, сканировал, перекладывал вещи с места на место, чтобы другие могли о них забыть.
Это стабильная работа. Тихая. Из разряда тех, где ничего особенного не должно происходить.
Каждый год, примерно в середине ноября, меня переводят на сезонную должность.
Официально я работаю в отделе “Без Ответа”. Неофициально — я тот самый человек, который сортирует письма Санте, на которые никто никогда не ответит.
Люди не представляют, сколько таких писем приходит.
Дети всё ещё пишут настоящие письма. Родители их поощряют. Школы делают это занятием. Когда эти конверты попадают к нам, они уже тупиковые — несуществующие адреса, вымышленные имена, обратные адреса, написанные неуверенным карандашом.
Автоматика отсекает их сразу. Прежде чем начнётся маршрутизация, они попадают к нам в отдел.
Мы не отвечаем на них. Не отправляем их в благотворительные организации. Мы даже не читаем их целиком.
Последнее — это правило.
Оно существует с конца 90-х, по словам моей начальницы. Задолго до того, как я сюда пришёл. И даже до того, как пришла она.
На обучении объясняют просто и отрепетировано: дети иногда пишут в письмах вещи личного характера. Проблемы в семье. Сложные ситуации дома. Мы не имеем права читать частную информацию, предназначенную не нам.
Поэтому мы лишь пролистываем: убеждаемся, что письмо адресовано Санте, ставим штамп “Без Ответа”, фиксируем в журнале и убираем в архив. Разрешено прочитать первую строчку, максимум две. Читать до конца запрещено. Всегда.
В первый год над этим шутят. Думают, что это суеверие или старый пережиток HR-политики. Кто-то обязательно спрашивает: “А что будет, если всё-таки прочитать?”
Начальница никогда не отвечает прямо. Только говорит, что это немедленное увольнение.
Долгое время я думал, что это и всё, что значит “наказание”.
Мне стало не до смеха три Рождества назад.
Тогда я узнал, что происходит после увольнения. Это узкий круг: только те, кого втянули. Тебе расскажут лишь тогда, когда будут уверены, что ты никому не скажешь.
Не вызывают охрану. Не устраивают сцен. Просто говорят собрать вещи и покинуть здание. Доступ к системам закрывают позже в тот же день. Для всех остальных это выглядит как увольнение или увольнение по собственному.
А потом начинается то, чего нет ни в одном справочнике.
Каждый раз всё происходит одинаково. Через день-два человек начинает чувствовать, что за ним наблюдают. Сначала смеётся, ссылается на стресс. Потом описывает что-то слишком высокое, стоящее в слишком странном месте. Фигуру. Силуэт, который не двигается, когда двигаешься ты.
На четвёртый или пятый день смех исчезает.
Все описывают его одинаково: чёрная фигура, не менее трёх с половиной метров ростом, с непропорциональными руками, свисающими до колен, стоящая как человек — но это только маска.
На нём шапка Санты. Настоящая — красная, с белой окантовкой, из дешёвого фетра. Она не меняется. Не падает. Не колышется от ветра.
Оно не преследует. Не говорит.
Каждый день оно немного ближе.
Может стоять на другой стороне улицы. В конце продуктового ряда. На тротуаре среди бела дня. Люди проходят сквозь него, будто его нет. Никто не замечает. Никто не реагирует. Так ты понимаешь, что оно предназначено только тебе.
Оно преследует двенадцать дней.
На тринадцатый ты умираешь.
Почта официально не признаёт связь. В документах — несчастные случаи, болезни. Неофициально — в отделе “Без Ответа” теперь никто не нарушает правило.
Кроме меня.
Потому что некоторые письма... не обычные.
Иногда — редко, но достаточно, чтобы мы этого боялись — попадается мятая конверт, запечатанный красным воском, а не клеем. Без марки. Без обратного адреса. Только имя, выведенное аккуратно карандашом, как будто писатель боялся ошибиться в написании.
Из-за таких писем существует правило.
Мы должны отложить их в запертый ящик и немедленно сообщить начальству. Без регистрации. Без сканирования. Их забирают в конце месяца.
Каждое из них адресовано Санте.
За всю карьеру я видел одиннадцать таких. До прошлой недели.
Двенадцатое было адресовано моему племяннику.
То же имя. Та же фамилия. Карандаш чуть дрожал на первой букве — знакомым мне образом. У моего брата семилетний сын. Он так же пишет своё имя на открытках: большими буквами в начале, а потом будто устает и делает мелкие.
Я не сразу его открыл.
Долго стоял, глядя на печать, говоря себе, что совпадения бывают. Что дети могут носить одинаковые имена. Что красный воск — это просто воск. Что у многих дядей работают на почте.
Я взял отгул, уехал немедленно и поехал к брату.
Он рассмеялся, когда я рассказал об этом. Сказал, что я загоняюсь. Предположил, что его сын, скорее всего, нашёл его старую сургучную печать и решил “сделать красиво”. Когда я спросил, писал ли он письмо Санте в последнее время, его улыбка чуть померкла. Он ответил “да”, но ничего тревожного не заметил. И снова — игрушки, сладости, видеоигры.
Спросил, почему меня это так заботит. Я не нашёл, что ответить, не прозвучав безумным.
В ту ночь мне приснился ящик на работе.
Он был открыт. Письма не было.
Утром я нарушил правило.
Я сказал себе, что прочту ровно столько, чтобы убедиться, что это не его. Что остановлюсь, если станет слишком личным. Что не дочитаю до конца.
Я ошибался.
Письмо было написано аккуратно, но уверенно. Без ошибок. Без детских выражений.
Оно благодарило Санту.
Благодарило за последний подарок. Не за игрушки или игры, а за “конфетку”, которая “заставила маму перестать плакать”.
Говорилось, что Санта был прав — плохой поступок сработал, и никто ничего не узнал. И теперь, в этот раз, будет ещё лучше. Украсть уже недостаточно, и причинять боль животным — совсем мелочь, теперь он понимает, чего Санта хочет на самом деле.
Потом следовал список грехов, как список дел.
В конце — вопрос: “А что Санта хочет теперь?”. Ведь скоро Рождество. А он хочет быть хорошим мальчиком.
Я не помню, как отложил письмо.
Только то, что начальница стояла за моей спиной и просила отдать бейджик.
Она не злилась. Не кричала. Выглядела уставшей. Как будто уже сто раз была в такой ситуации. Сказала, что меня увольняют за нарушение конфиденциальности, и я должен немедленно покинуть здание.
Ничего больше она не сказала.
... (продолжение следует)