Страшные истории
Со всего интернета
Читать случайную историю

Мой ребёнок делает со всеми нами ужасные вещи

Мой муж возненавидел нашего ребёнка ещё до того, как тот родился.

А ведь поначалу он хотел его сильнее, чем я. Он обнимал меня за талию со слезами на глазах и, вопреки всем моим сомнениям и колебаниям, уговорил меня оставить ребёнка.

Я могла бы обойтись и без детей. Мне было тридцать три. Мне нравилась моя жизнь. Говорят, после двадцати девяти всё кончено и дальше остаётся только оглядываться назад и жалеть, что не сделала чего-то другого.

У меня было не так. Я была счастлива.

Мне нравился мой дом. Нравилось быть замужем. Нравились фермерские лавки, вылазки за кофе и попытки вырастить овощи на маленьком клочке земли за домом, из которых всё равно никогда ничего толкового не выходило. Я хотела жить маленькой жизнью с минимумом ответственности.

А теперь был ребёнок, и Эндрю его хотел. Я любила Эндрю — а значит, решила я, наверное, и я тоже его хочу.

Я стала представлять себя матерью, пыталась понять, как вписать в свой мир этого другого, нежданного человека. Я начала заботиться о нём, об этом нерождённом существе, но чем больше рос плод, тем меньше муж хотел иметь с ним что-то общее — и с любым будущим, где ребёнок делил бы с нами жизнь.

Всю беременность Эндрю почти не мог на меня смотреть и до меня дотрагиваться, но когда я спрашивала почему, он так и не мог толком объяснить.

Струсил, твердили все вокруг, но дело было не в этом. Будь это любой другой ребёнок, говорил мне Эндрю, он был бы счастлив. Он не хотел оставлять именно этого. Именно этот не должен родиться.

Это разбивало мне сердце. К тому времени я уже всем сердцем любила своего ребёнка, и хотя я видела, что муж разочарован в себе и даже немного боится собственных чувств, я поняла, что злюсь на него. Эндрю был половиной нашей дочери, а они словно не имели друг с другом ничего общего.

Он оставался в доме только потому, что любил меня, и я позволяла ему остаться. Лучше так, чем растить ребёнка одной, говорила я себе. Мои родители умерли, и денег у них никогда не было. Моя маленькая жизнь, которой я так дорожила, скоро сточилась бы до нуля. Эндрю работал и зарабатывал достаточно, чтобы нам хватало.

Мы ждали рождения ребёнка в каком-то неловком оцепенении, не зная, как быть вместе. И слишком любили друг друга, чтобы кто-то из нас ушёл.

Беременность выдалась непростой, и от этого напряжение только росло. Ни боли, ни токсикоза не было, но были другие проблемы: странные пищевые пристрастия и навязчивые мысли. Вроде бы обычное дело, но всё же достаточно тревожное, чтобы меня кому-то показали.

К моему ужасу, у акушерки, к которой я ходила и которой успела довериться, вдруг случился частичный паралич: та самая рука, которой она касалась моего живота, прямо посреди осмотра скрючилась в какую-то клешню.

Врач без конца извинялась, пока я сползала со стола, отказываясь от её помощи.

— Это вам нужна помощь, — сказала я спокойно, хотя спокойной себя не чувствовала.

На приём я пошла одна — Эндрю идти отказался, — и теперь в тесном кабинете поднялась суматоха: ассистентки, которых я позвала из коридора, столпились вокруг акушерки, утешая её, а я, пыхтя и обливаясь потом, наклонялась за своей сумкой.

Похоже, бедная женщина так и не смогла снова пользоваться рукой: после этого меня перевели к другому врачу, а позже я узнала, что доктор Колман уволилась. Я всё не могла забыть, как её рука захлопнулась, словно крысоловка, как она отдёрнула её от меня, как неловко стаскивала резиновую перчатку с окостеневших пальцев, пока та не лопнула, и как торопливо выбросила обрывки.

Отвращение — вот что было в глазах доктора Колман. Отвращение и ещё какое-то странное, но твёрдое обвинение. В тот миг ей словно казалось, что это я сделала ей больно — или ребёнок у меня внутри. Потом эта мысль исчезла, и ей стало просто жаль себя и страшно за себя. Я держала её бедную руку и утешала её, хотя у меня самой сердце холодело от ужаса.

Эндрю я ничего не рассказала. К тому времени я уже знала, что он согласился бы с подозрениями доктора Колман, хотя доказать ничего не смог бы.

К тому же мне казалось, что он и так наговорил более чем достаточно о моих пищевых привычках, которые необъяснимо изменились. Пикацизм, сказала врач: тяга к необычным вещам, которые часто опасно есть.

Такое иногда бывает у беременных: ребёнок забирает у матери всё, пока её организм не начинает бороться за то, чтобы восполнить запасы. У меня дефицит, сказала врач. Это пройдёт.

Она ожидала, что я ем землю или лёд, на худой конец мел — обычные причуды. Но к первому приёму у новой акушерки я уже знала, что мои вкусы необычны даже для беременной. Надо было остановиться, пока это не зашло дальше и не стало считаться болезнью. Чем-то настоящим.

Однажды ночью Эндрю застал меня за тем, что я снимала с расчёски собственные волосы и с удовольствием хрустела ими на зубах. Иногда я даже выдёргивала их у себя с головы — или у Эндрю, пока он спал: его волосы были жирноватыми, и они нравились мне больше моих.

Потом я нашла жестянку с молочными зубами, которую мама хранила с тех пор, как я была маленькой, и съела их все, размолов эмаль в пыль. После этого я разрыдалась, и Эндрю заставил меня пойти к новой акушерке, но от её беспокойства мне захотелось только защищаться — так меня задела её критика.

Мне больше не разрешали есть то, что хотелось. Это может вызвать непроходимость, я могу повредить себе зубы, подхватить какую-нибудь инфекцию. Я могу навредить ребёнку.

Умом я понимала, что всё это возможно и даже вероятно, но упрямо считала, что мне это не повредит и что это даже полезно для ребёнка. Втайне я съедала все волосы, какие могла добыть, и между коренными зубами у меня вечно застревали пряди, щекоча кончиками язык. Я вытаскивала их и съедала потом — но, конечно, никогда при Эндрю. Я хотела, чтобы он думал, будто я бросила.

Со временем я стала покупать в интернете пучки человеческих волос и партии зубов, которые, может, и с кладбища украли — мне было всё равно. Я никогда не задумывалась, откуда всё это берётся. Мне просто хотелось есть.

Я пыталась бросить, но тяга скреблась и подлизывалась к каждой мысли, пока не становилась невыносимой. Стоило взять в рот зуб или завиток волос, как всё это проходило. Сытой я чувствовала себя, только проглотив их, но ненадолго — всего на несколько часов, может, чуть больше.

Чужие зубы начали стачивать мои, и челюсть простреливала боль. Волосы иногда застревали в горле, и я часто думала, что, не будь я беременна, меня бы и так чудовищно раздуло — от того, сколько их во мне, должно быть, скопилось.

Однажды ночью моя золовка Аннабель застала меня на кухне, когда я подбирала с пола один из её длинных рыжевато-каштановых волосков. Она приехала пожить у нас после долгих уговоров Эндрю: тот, похоже, думал, что она сможет вытащить меня из этого помешательства.

С Аннабель мы знали друг друга с детства — ходили в одну школу. С Эндрю я познакомилась гораздо позже. Он жил с их отцом — так договорились во время грязного развода, — так что дружила я именно с Аннабель. Это она потом нас познакомила и лишь немножко расстроилась, когда мы влюбились друг в друга.

Как и положено сестре, Аннабель тяжело вздохнула, увидев меня, толстую и запыхавшуюся, когда я пыталась подняться с грязного пола. А потом поняла, что я делала, и пошатнулась от изумления — каблуки её сапог чуть не разъехались на плитке.

— Диана, — сказала она. — Господи. Ты прямо как твоя мама.

— В смысле? — спросила я, прищурившись.

Мама умерла, когда мне было девятнадцать, от полиорганной недостаточности. Иногда казалось, что Аннабель помнит о ней больше, чем я. Многие воспоминания я уже не могла удержать. Так бывает с утратой, с её болью. Она забирает имена, лица, целые месяцы жизни — будто жить дальше можно, только если забудешь.

Отец мой был человеком недобрым, так что, когда он умер от алкогольного отравления, это было совсем не то. Но маму я любила. Иногда, вспоминая о ней, я не замечала, что плачу, пока слёзы не застилали глаза.

— Твоя мама, — сказала Аннабель. — Орла. Она тоже ела волосы. Кажется, перестала только после того, как ты родилась. Я однажды слышала, как они об этом говорили, твоя мама и моя. Рассказывали, кого к чему тянуло во время беременности. Моя мама ела мыло — ну или хотела есть, по крайней мере. Даже держать его дома не могла. А Орла сказала, что её ни к чему не тянуло, пока Дженни не напомнила ей про волосы. У твоей мамы была такая длинная коса, и она сосала её кончик или выдёргивала волоски и раскусывала их на кусочки.

Я ухватилась за руку Аннабель и опустилась на кухонный стул. Дерево взвизгнуло под моим весом.

— Мама мне ничего об этом не говорила, — сказала я.

Аннабель шмыгнула носом.

— Ну. О таком на каждом углу не рассказывают. В общем, Орла сказала, что это была не прихоть. Она сказала Дженни, что какая-то старуха посоветовала ей есть волосы — вроде народного средства от бесплодия. И что есть их можно и после того, как забеременеешь, если хочешь здорового ребёнка.

— Бред какой-то.

— Ну, так сказала твоя мама. Может, она это придумала. Ей, наверное, было неловко, понимаешь.

Моя рука легла на верх живота, я думала о ребёнке внутри. Гадала, есть ли у него уже волосы.

— Мама совершенно не умела врать, — сказала я. — Это-то я хотя бы помню. Ничего бы она не придумала. Что за старуха?

— Бог её знает, — сказала Аннабель. — Подруга семьи. Или соседка, что ли. Чокнутая, в любом случае, это ясно. Кто такое вообще советует?

Я чуть посмеялась.

— Но я же здесь, правда? Может, сработало.

— Ты только представь. Наверное, это у тебя от неё, вся эта история с волосами.

Про зубы я ничего не сказала, хотя мне не терпелось узнать, не ела ли мама тайком и их.

— В общем, тебе надо прекратить, — вдруг серьёзно сказала Аннабель. — Ты хоть знаешь, чем это может кончиться?

Она показала мне в телефоне фотографию огромного кома волос, похожего на волосатый камень. Глядя на него, я почувствовала голод.

— Хочешь, чтобы такая штука была у тебя внутри? — с отвращением спросила Аннабель. — Она размером с ещё одного ребёнка. Места не останется.

Тогда-то у меня и начались странные мысли о ребёнке — не полные ненависти, как у Эндрю, но всё-таки очень странные. Я представляла, что малышка родится из волос или будет туго обмотана прядями, врастающими в рёбра. Ни одна из этих мыслей не вызывала у меня отвращения: я знала, что всё равно буду её любить.

В конце концов меня напугало именно отсутствие страха. Я боялась, что позволю случиться с ребёнком чему-то ужасному и пойму, что натворила, только когда будет уже поздно что-то исправить.

В панике я выбросила все купленные зубы и волосы и запретила себе искать новые. Тяга бормотала мне что-то, но я заставляла себя терпеть, думая о малышке. Любя её сильнее, чем себя.

Я знала, что Эндрю страшится родов, но, когда пришло время, он всё же поехал со мной в больницу. Пока он сидел у моей кровати, его нога беспокойно подпрыгивала, и это бесконечное движение сводило меня с ума. Мне казалось, что в этом нервном подёргивании — все его сомнения и вся ненависть к нашему ребёнку.

Даже в разгар схваток, когда я тужилась и стонала, мне всё хотелось схватить Эндрю за колено и прижать его ногу к полу. Когда моя девочка вышла из меня и оказалась у меня на руках, он даже не посмотрел на неё, только поморщился и поцеловал меня — рад, что я пережила всю эту мучительную боль. Что со мной всё в порядке.

— Дрю, ради бога, — сказала я. — Она же само совершенство. Пожалуйста, просто подержи её хоть секунду.

Конечно, ни один новорождённый на самом деле не совершенен: малышка была красная, сморщенная, с мутными глазами, а на липкой голове торчала одна-единственная прядка красновато-чёрных волос. И всё же я ждала, что Эндрю увидит её такой, какой видела я, что его неприязнь пройдёт.

Стало только хуже.

— Ты её отец, — жалобно сказала я, и Эндрю дёрнулся, будто в ужасе.

— Ты думаешь, был кто-то другой? — спросила я. — В этом дело? Потому что никого не было, ясно?

— Я знаю! — огрызнулся Эндрю, а потом, виновато взглянув на меня, повторил тише: — Я знаю. Но с ним что-то не так.

— А если и так? — с вызовом спросила я.

— Я не про болезнь. Я про… не знаю.

Я посмотрела на свою малышку, на мою Лиану — так я её назвала — и впервые почувствовала ту же тревогу, что так долго мучила мужа.

Я вспомнила бедную акушерку, её руку, скрюченную крючком после того, как она коснулась моего беременного живота, пусть даже через перчатку. Я подумала: если разрезать эту руку и вскрыть её, не найдёшь ли там зубы, вросшие в мышцы, и волосы, обызвествлённые вокруг кости?

Когда мы выписались из больницы, Лиану я растила почти полностью одна. Эндрю отказывался трогать её или кормить, даже прикасаться к её постельному белью или одежде. Чтобы как-то это возместить, он с головой ушёл в домашние дела или бесконечно задерживался на работе сверхурочно — так, чтобы я не могла сказать, что он вообще ничего не делает.

Лиана была тихим ребёнком — почти не плакала и вообще редко издавала какие-то звуки, — но я всё равно выматывалась без помощи. Без любви.

Аннабель, которая по моей настоятельной просьбе вернулась к себе, вскоре приехала снова — на этот раз со своей собачкой: упрямый знак того, что она твёрдо намерена остаться столько, сколько сочтёт нужным. Её помощь стала для меня огромным облегчением.

И я была благодарна ей не только за то, что работы стало меньше. После родов я начала замечать в ребёнке мелочи, которые были не так, — настолько незначительные, что их вполне можно было себе и выдумать.

Вела себя она не очень-то похоже на обычного новорождённого. Глаза у неё оставались всё такими же мутно-голубыми, но она оглядывалась вокруг с молчаливой сообразительностью — у этой сообразительности было своё мнение обо всём, и не самое приятное.

Даже подрастая, она не смеялась и никак не откликалась на ласку. Прошло полтора года, а она всё так же не играла с игрушками и не реагировала, когда мы с ней говорили.

Она только лежала или сидела очень тихо и смотрела, как мы ходим по дому. Реагировала она лишь тогда, когда кто-то трогал её волосы — они отросли длинными, почти до середины спины. Тогда она хватала руку или палец мёртвой хваткой, и маленькие белые ноготки впивались в кожу.

— Здоровенькая, ничего не скажешь, — как-то сказала Аннабель, неловко разжимая маленький кулачок.

Собачка Аннабель, Олив, начала проявлять к Лиане огромный интерес: страстно обнюхивала её кроватку, пыталась лизнуть сжатые кулачки или безучастное личико. Хотя малышка никогда не визжала и не плакала, когда спаниелька подходила близко, было очевидно, что Олив ей не нравится, и я старалась держать собаку подальше, несмотря на безобидность её нежностей.

Те несколько раз, когда я видела, чтобы Эндрю имел дело с дочерью, он оттаскивал её от собаки, заметив, что она касается её растопыренными пальчиками. Во второй раз Эндрю грубо бросил нашу дочь на кровать и тут же пошёл мыть руки над раковиной в ванной — тёр их щёткой для ногтей, пока не исцарапал кожу до крови.

— Что это было? — спросила я, подходя к малышке.

— Я не хочу, чтобы она подходила к этой собаке, — резко сказал Эндрю.

— А что такого? Олив не кусается.

— Знаю. Я не за Олив волнуюсь.

Он метнул на ребёнка взгляд, полный ненависти, и она ответила ему таким же неподвижным взглядом.

У Лианы в дёснах было два полных ряда зубов, их кончики напоминали кукольные столовые приборы — маленькие, но на удивление острые. Правда, я ни разу не видела, чтобы она кого-нибудь ими кусала, да и вряд ли Эндрю имел в виду это.

— Ты ничего не знаешь, — сказал он мне. — Ты Олив вообще не занимаешься. Это я убираю за ней, когда Белла уходит. Это я видел.

Я устало потёрла глаз.

— Что видел, Дрю?

— На днях вечером Олив в саду рвало волосами. Господи, я думал, это никогда не кончится. Они всё лезли и лезли из неё. Сначала я решил, что это остатки всей той дряни, которую ты покупала в интернете. Ой, ты думала, что всё спрятала, я знаю. Но ты не спрятала. В общем, это были не те волосы. Слишком длинные. Так не бывает.

По его тону я понимала, что он не врёт. И всё же не могла ему поверить.

— Ты о чём? — спросила я. — Что это малышка как-то сделала?

— Да, — мрачно сказал Эндрю. — И это ещё не всё. На днях я задремал, а проснулся оттого, что оно трогает моё лицо.

— Дрю! — вскрикнула я. — Она человек. Наша девочка.

Эндрю засмеялся, и я заметила, каким худым стало его лицо, каким тонким голос. Он таял у меня на глазах.

— Нет. Она не моя. Ей нужна только ты. Посмотри, что она со мной сделала.

Эндрю оттянул пальцем уголок рта и жестом велел мне заглянуть. За старыми зубами росли два ряда новых, дёсны были воспалённые и сочились кровью, а на нёбе выросло множество рыжих волос, колыхавшихся от его дыхания.

Страх дёрнул за какую-то струну у меня в животе.

— Ох, — сказала я. — Ох, Эндрю. И давно это у тебя?

— Неделями, — глухо ответил он. — Ты просто раньше не замечала.

— Нет. Не может быть.

Эндрю указал на ребёнка, который сидел и хладнокровно наблюдал за нами, неподвижный, как камень.

— Оно злобное. Оно делает это нарочно.

— Глупость, — сказала я. — Даже если это из-за неё…

— Из-за неё.

— …Даже если из-за неё, с чего ты взял, что она делает это нарочно? Она всего лишь ребёнок. Она не понимает, что делает.

Эндрю выпроводил собаку из комнаты, заметив, что та начала запрыгивать на кровать.

— Вот увидишь, — сказал он мне. — С нами со всеми и дальше будет что-то происходить, и тогда тебе придётся это признать.

Я взяла Лиану на руки, прижала к себе и поцеловала в сухую круглую щёчку.

— Это уже переходит все границы, Эндрю, — сказала я. — Тебе нужна помощь.

И всё же я начала сомневаться, у меня появились собственные подозрения.

Я часто думала о той старухе, которая велела маме есть волосы. Может, Орла её чем-то разозлила и та, сама того не зная, дала ей указания, которые навлекли проклятие. А может, старуха правда хотела помочь, но заклинание пошло не так, или она была старая и всё перепутала. Применила не ту магию, какую-то жуткую.

Но если так, почему я не стала такой, как Лиана? Почему я лишь была похожа на маму и меня тянуло есть то, чего не следует?

Может, то, что старуха сделала с Орлой, передалось ребёнку её ребёнка, отравляя каждую утробу этим заклятием волос. А потом мне пришло в голову, что Лиану могла изменить и я сама, сама того не понимая добавив в эту смесь зубы и испортив магию.

Наверняка это была чепуха, но ни о чём другом я думать не могла.

Я не удержалась и стала выспрашивать у Аннабель.

— Ты спрашивала у мамы, что стало с той старушкой?

— Ой, да! Забыла тебе сказать, — сказала Аннабель, подкидывая Лиану на коленях.

Она изо всех сил старалась с малышкой, хотя так и не дождалась улыбок и смеха, на которые надеялась. Лиана всегда была похожа на ребёнка, вырезанного из дерева, — чопорно невесёлая. Она терпела безусловную нежность Аннабель, но удовольствия от неё не получала.

Я была единственным человеком, к которому Лиана с самого рождения проявляла хоть какую-то привязанность. Она очень рано начала ходить и повсюду следовала за мной на тоненьких ножках. Даже когда Аннабель осыпала её вниманием, я чувствовала, что дочь хочет ко мне. Она никогда не улыбалась, но между нами было какое-то родство, лёгкость, с которой ей было со мной и ни с кем больше.

— В общем, я узнала, что случилось, — сказала Аннабель. — Старуха умерла. Хотя ей тогда, наверное, уже под восемьдесят было. Деменция, бедняжка. Орла была к ней добра. Готовила ей и убиралась, ничего не ожидая взамен. И продолжала за ней ухаживать, даже когда та стала злобной. Ну, она ведь не виновата. Сама не понимала, что говорит, бедная. То проклинала Орлу, то любила её. Как будто снова стала ребёнком.

Больше мне ничего и не понадобилось. Тогда я поверила во всё. Я посмотрела на дочь, которая явно слушала, посасывая прядь своих красновато-чёрных волос. В её глазах, всегда пустых, было что-то, чего я не могла описать.

Какая-то ненависть без страсти за ней, такое же инстинктивное чувство, как любовь. Знай я тогда, что это такое, я бы выхватила дочь из рук Аннабель и растила бы её сама, совсем одна. Но я чувствовала, что не могу жить, как раньше, неся на себе всю родительскую ответственность, пока спина не заболит так, будто вот-вот переломится. Так что золовка возила малышку в коляске, пела ей, качала на бедре — и, о чём никто из нас не догадывался, всё это время эти цепкие ручонки что-то меняли у неё внутри.

Меньше чем через месяц у Аннабель начались острые боли в животе, настолько сильные, что помогать по дому она почти не могла. Вскоре она переехала к маме, чтобы та за ней ухаживала. Потом было кровотечение, которое её напугало, и анализы, обернувшиеся операцией, назначенной всего через несколько недель после первого диагноза.

Аннабель никому из нас не говорила, что с ней, пока не оказалась в палате и не была готова принимать посетителей. Знала только Дженни: мы с Эндрю прошли мимо неё в коридоре — руки полны бумажных платков, — и она слезливо улыбнулась нам, пока мы толкали двустворчатые двери.

— Давайте Лиану мне, — сказала Дженни. — Белле не очень хочется, чтобы она была там с ней. Она сама вам скажет почему. Ох, господи, хорошо хоть, с ней всё в порядке, но…

— Это была опухоль яичника, — сказала нам Аннабель, когда мы все осторожно обнялись и мы с Эндрю уселись на неудобные стулья у её кровати. — Огромная. Я упросила хирурга её сфотографировать. Правда, один яичник я потеряла. Мама в отчаянии. Я ей говорю, что второй в порядке, а она ни в какую. Закатывает такие истерики, будто я умираю.

— Опухоль? — повторила я. — Белла! Надо было сказать нам раньше. Не могу поверить, что мы не знали.

— Могу показать, если хочешь, — сказала Аннабель. — Дрю, ты, может, выйдешь? Я знаю, ты брезгливый.

Похоже, он был только рад уйти: лицо у него приобрело болезненный желтоватый оттенок.

Аннабель протянула мне телефон. На экране была фотография жирной массы на бумажной простыне. По форме она смутно напоминала почку и была разрезана, открывая пучки мокрых чёрных волос, вязкие комочки зачаточных глаз. И белые бугорки зубов, глубоко вдавленные внутрь.

— Это тератома, — деловито сказала Аннабель. — Мне не разрешили её оставить. Зануды. Я бы держала её в банке и выставляла на Хеллоуин.

Я взглянула на Аннабель, и она кивнула мне, сразу поняв, о чём я думаю.

— Значит, теперь ты веришь, — сказала я. — Во всё это про Лиану.

Это был не вопрос: я знала. Несколько недель назад Эндрю всё рассказал сестре, и хотя Аннабель с ним спорила, я чувствовала, как она понемногу, по кусочку, отдаляется от меня.

— Я теперь не смогу вернуться к вам, — мягко сказала она. — Я когда-нибудь хочу своих детей. Я не могу рисковать здоровьем. Особенно сейчас, когда мама стареет. Я хочу быть рядом, чтобы за ней ухаживать. Ты справишься одна?

Я смотрела в мерзкий чёрный кофе, который мы с Эндрю взяли в обшарпанном автомате дальше по коридору. От одного его вида меня мутило.

— Нет, правда, — сказала Аннабель. — Что ты будешь делать с ребёнком?

— Заботиться о ней, — вяло сказала я. — Это ведь то, что мне положено, разве нет?

Эндрю ещё сильнее замкнулся в себе, и я едва ли могла его в этом винить. Но появилось и кое-что новое: по ночам он мерил шагами спальню, пропадал в странное время — друзья видели, как он стоит на обочине или на глухих улочках, обхватив голову руками.

Я хотела, чтобы он сходил к врачу, но уже понимала, что это ему не поможет. Пока ребёнок в доме, он будет мучиться.

Я не знала, что делать. Хотя к этому времени я была уверена, что Лиана причиняет вред людям вокруг нас, я всё равно любила дочь. Я не хотела её отдавать — да и не могла, теперь, когда представляла, на что она способна.

Иногда, пока Эндрю был на работе, я садилась напротив дочери, пока она механически ела пластиковой ложкой или пустыми глазами смотрела в телевизор. Наблюдала за ней. Пыталась до неё достучаться.

— Зачем? — спрашивала я. — Зачем ты это с нами делаешь? Что мы тебе сделали?

Её странные мутные глаза безучастно скользили по мне, и она возвращалась к тому, чем я её заняла.

Я знала, почему она жестока, — или думала, что знаю. Она не была человеком и никогда им не была. Она меняла всех вокруг себя ещё до того, как родилась.

Только на меня, созданную заклятием волос, это не действовало. Может, малышка испытывала ко мне что-то вроде любви — если она вообще могла что-то чувствовать. С ней никогда нельзя было понять. Её лицо было как стеклянная маска, холодная и неподатливая. Заглянуть внутрь можно было ровно настолько, насколько она позволяла.

Я боялась того, какой она станет, когда вырастет. Что сделает ребёнок без морали и границ в ответ на малейшее раздражение — даже не на обиду.

Я тоже начала плохо спать.

По утрам я часами лежала в постели, зная, что ребёнок равнодушно ждёт, когда я им займусь.

А однажды, зайдя в комнату Лианы, чтобы её поднять, я обнаружила, что кроватка пуста. Сначала я не встревожилась: к тому времени она уже начала из неё выбираться и иногда бесцельно бродила по дому, пока все ещё спали. Но вскоре, обойдя все комнаты и зовя её по имени, я поняла, что дома её нет.

Я сразу стала звонить Эндрю, но он не брал трубку, сколько бы я ни пыталась дозвониться, сколько бы срочных сообщений ему ни отправляла.

Он ушёл в офис рано. Я смутно помнила, как он встал с кровати, шаркал по комнате и подоткнул вокруг меня одеяло. С любовью — как раньше, до ребёнка.

Я вернулась заглянуть в кроватку и заметила, что пропало одеяльце Лианы. Мелочь, но тогда я поняла, что случилось. Муж встал пораньше, туго запеленал ребёнка, чтобы не пришлось к нему прикасаться, и куда-то её увёз.

Шок обрушился на меня с такой силой, что я могла только привалиться к стене, остужая лицо о штукатурку. Потом я снова схватила телефон и позвонила в полицию.

Не знаю, что я им сказала: что муж болен, что ему нельзя доверять дочь, что он может навредить ей или себе или отдать её какому-нибудь незнакомцу. Может, я сказала всё это. Весь разговор вылетел у меня из головы, как только закончился.

Я сидела на кухне и пила кофе, чашку за чашкой, без счёта. Голова раскалывалась. Перед глазами всё плыло.

Кем бы ни была моя дочь, она вышла из меня. Я её создала. Мы были одинаковыми. Я всегда была тихой, как она. Радовалась простым вещам, подальше от людей и от мира. В каком-то смысле я её понимала, это странное чудовище. Она была из страны эльфийских королей и драконов, совсем не из этой.

Хотя её ненавидели бы, где бы она ни оказалась.

Полиция пришла около полудня — мужчина и женщина. Оба выглядели слишком молодыми, чтобы сообщать мне, что мой муж погиб: он спрыгнул с крыши своего офисного здания, судя по всему, с нашим ребёнком на руках. Но хотя свидетели видели её с ним, когда он заходил в лифт, а позже нашлись записи камер наблюдения, подтверждающие это, она навсегда будет числиться пропавшей без вести — по крайней мере, с юридической точки зрения.

Тело Эндрю нашли, разбитое падением, но никакого младенца рядом с ним не было, о чём полицейские со стыдом признались, заверив меня, что поиски продолжатся.

Я знала, что её не найдут. Я уже начала её оплакивать. Было в этом и облегчение — тайна, которую я оставлю при себе. Кому я могла рассказать? Кто бы понял?

Аннабель была единственной, с кем, как мне казалось, я могла поговорить, но после похорон Эндрю она закроется от меня, отталкиваемая тем, что, как мы обе понимали, произошло, и радуясь возможности оставить всё это позади.

Рядом с телом Эндрю нашли только одно — не мою дочь, как меня твёрдо заверили, а мокрый клубок тёмно-рыжих волос с вросшими в него белыми зубами. И дрожащие серые шарики глаз.

Говорили, что эта странная масса шевельнулась, когда к ней подошли свидетели, но к приезду властей её на месте уже не было.

Может, она уползла куда-то умирать, или её расклевали вороны и сороки — глаза унесли птенцам, зубы — как сокровища, волосы — на гнёзда. Но утробой я чувствовала, что моей дочери больше нет, будто она вообще никогда не рождалась.