Страшные истории
Со всего интернета
Читать случайную историю

Отец говорил, что шум на чердаке — это крысы. И говорил так лет шесть

Он умер в феврале. Мама умерла на семь лет раньше, так что мы с сестрой Меган разбираем дом, готовя его к продаже. Комнату мы нашли только из-за водяного пятна на потолке моей бывшей спальни. Кровельщик полез на чердак посмотреть, а минут через десять спустился и спросил, знаем ли мы, что кто-то поставил за утеплителем фанеру.

Ни о какой фанере мы не знали.

Чердак такой низкий, что передвигаться по нему можно только пригнувшись между стропилами. Отец держал ёлочные игрушки у самого люка, и в детстве нам не разрешалось заходить дальше: он был уверен, что кто-нибудь из нас провалится ногой сквозь потолок.

За фанерой оказалось пространство метра два в длину и меньше метра в ширину. Внутри мы нашли туристический коврик, кучу обёрток от еды, пластиковый стакан, два карандаша, сточенных почти до дерева, одну из наших старых канистр для воды и походный биотуалет, который отец купил, когда Меган была маленькой: в темноте она отказывалась ходить в туалеты кемпинга. А ещё там было тридцать семь рисунков.

Первый, который я взял в руки, был нарисован на обороте счёта за электричество. Это была спальня родителей, вид сверху. Мама спала на боку, отец — на спине. Изголовье я узнал сразу: отец сделал его сам, с тремя квадратными панелями поверху, и тот, кто рисовал, не поленился нарисовать все три.

Глаза у отца были открыты.

Рисунки были неодинаковые. Некоторые ранние были грубыми — кривые кровати, руки, больше похожие на комки, — и было ясно, что мебель тому, кто рисовал, давалась куда лучше людей. Поздние были другими. Линии стали легче и увереннее, а лица начали действительно походить на лица. Быстрее всего получался отец. Знаю, как это звучит, но это правда. На поздних рисунках я узнавал его раньше, чем понимал, в какой он комнате. Кто бы это ни был, он выучил складку между его бровями, то, как волосы приминались на одну сторону, когда он полежит, даже форму его рук. Остальные из нас в основном так и оставались попроще.

Первым мне вспомнились батончики мюсли. Мама покупала их нам в школу на обед, и они пропадали по два-три штуки за раз. Мама винила меня, я винил Меган, а Меган — меня. Отец говорил, что это крысы. Потом стал пропадать хлеб, печенье, а однажды половина запечённой курицы. Тогда дошло до настоящего скандала: мама была уверена, что отец съел её, когда все легли спать, а отец божился, что не ел. Она сказала ему, что если у нас завелись крысы, способные утащить пол-курицы, то ему надо с ними что-то делать.

В те выходные отец купил утеплитель. Помню, он почти всю ту субботу провёл на чердаке. Звуки прекратились на несколько дней, а потом вернулись.

Запомнился мне скорее скрип, чем царапанье: что-то ворочалось над моей комнатой, а потом дальше по потолку. Иногда я слышал это и над комнатой Меган. Отец по-прежнему говорил, что это крысы.

Когда мне было десять, я попробовал с ними поговорить. Была жаркая ночь (кондиционера наверху у нас тогда не было), и вентилятор у кровати щёлкал при каждом повороте. Надо мной что-то скрипнуло. У кровати лежала пластиковая бейсбольная бита, я перевернул её и трижды стукнул рукояткой в потолок.

Через несколько секунд что-то трижды стукнуло в ответ.

Мне показалось, что ничего лучше в моей жизни не случалось. Я стукнул дважды, но не успело ничего ответить, как в комнату вошёл отец и отобрал биту.

— Не делай так.

Он не шептал. Просто говорил гораздо тише, чем обычно, когда заставал меня за какой-нибудь глупостью. Я спросил почему, и он сказал:

— Потому что я же сказал тебе: это крысы.

На следующее утро он полез на чердак, а вскоре на люке появилась металлическая задвижка. Я спросил, зачем она.

— От крыс.

Я сказал, что крысы не умеют открывать люк на чердак, а он ответил:

— Вот именно.

Пока я разглядывал рисунки, наверх поднялась Меган, просмотрела штуки три и ушла обратно вниз. Когда я пошёл за ней на кухню, она сказала, что надо кому-нибудь позвонить.

— Кому?

— В полицию?

— И что им сказать?

Она просто уставилась на меня.

— Над нашими спальнями жил человек.

Тут она была права. Она позвонила по номеру для неэкстренных вызовов, а я перезвонил кровельщику. Приехали двое полицейских и сфотографировали тайник, а кровельщик отодвинул ещё утеплителя и нашёл утоптанную тропу вдоль балок над спальнями. Над моей комнатой в гипсокартоне оказалось две крошечные дырочки. Над родительской спальней — ещё несколько, и одна над комнатой Меган. Снизу они терялись в фактурной штукатурке потолка. Я двенадцать лет спал под двумя из них.

Кровельщик осмотрел остальное подкровельное пространство и второго входа не нашёл. Ни через гараж, ни через свес крыши, ни через вентиляцию, куда пролез бы человек. Кто бы ни жил на чердаке, он приходил и уходил через люк.

Когда кровельщик спустился, я спросил, сколько я ему должен, а Меган сказала: «Серьёзно?» Но это всё равно было первое, о чём я спросил.

Полиция дала нам номер дела, велела ничего не выбрасывать и уехала. Мы с Меган сели на пол наверху и разложили рисунки между собой.

На одном из них я спал с гипсом на левом запястье. Это запястье я сломал в одиннадцать лет, за два дня до летних каникул, а значит, задвижка на люке тогда уже была. Тот, кто рисовал, всё ещё был наверху после того, как её поставили.

Отец был на одиннадцати рисунках, и на каждом он не спал. На одном он сидел рядом с моей кроватью. Я помнил ту ночь. Я болел, всё время просыпался, и он несколько часов просидел со мной в комнате. На рисунке я сплю, а отец смотрит не на меня. Он смотрит в потолок.

С отцом было нелегко разговаривать, но на него можно было положиться. Когда в моей первой квартире лопнул водонагреватель, я позвонил ему раньше, чем сантехнику, и он приехал с полотенцами и ящиком инструментов и не спросил, как меня угораздило, пока пол не высох. Так он и справлялся с большинством вещей. Он чинил ту часть проблемы, до которой мог дотянуться руками. А вот добиться от него объяснений было куда труднее.

Меган вспомнила кое-что ещё: отец каждую ночь закрывал наши двери. Когда мы ложились, он проходил по коридору наверху и захлопывал их, если мы оставили открытыми. Говорил, что так тепло не уходит. Он делал это и летом, и никто из нас годами об этом не вспоминал.

Мы снова просмотрели рисунки. На каждом, нарисованном сверху над одной из наших спален, дверь была закрыта.

А потом Меган нашла рисунок отца на чердаке. Он сидит на корточках у люка с тарелкой, на которой что-то прямоугольное, наверное бутерброд, и смотрит на того, кто его рисует.

Меган сказала «Нет», а потом ещё раз, громче:

— Нет.

До этой минуты я и забыл, что отец иногда уносил еду наверх после ужина. Не каждый вечер — насколько я помню, раз или два в неделю. Если мама спрашивала, он говорил, что раскладывает приманку. Не помню ни ловушек, ни дохлых крыс, ни чтобы к нам когда-нибудь приезжал дезинсектор. Помню, что тарелки возвращались вниз. Иногда.

Меган взяла канистру.

— Это же наша?

Отец подписывал нашей фамилией всё туристическое снаряжение: был уверен, что в кемпингах воруют. Маркер почти стёрся, но часть фамилии ещё можно было разобрать. И биотуалет был точно наш. С минуту это почему-то казалось странно успокаивающим — не могу толком объяснить, — будто отец хотя бы не бросил там кого-то совсем ни с чем. А потом я начал думать о том, что на самом деле означает пользоваться этими вещами. Канистру надо было наполнять. Туалет — опорожнять. А раз или два в неделю — это и близко не столько еды, сколько нужно человеку, чтобы жить.

Меган дошло примерно тогда же, когда и мне. Она откинулась к стене и сказала:

— Значит, он его открывал.

Я промолчал.

— Конечно же он его открывал.

Может, тот, кто там был, почти всё время сидел на чердаке, а отец приносил ему всё необходимое. Может, «раз или два в неделю» на самом деле было куда чаще, а я просто не замечал. А может, люк обычно вообще не запирался. Задвижку поставили только после того, как я постучал в потолок, и до меня впервые дошло.

Когда я сказал это вслух, Меган разозлилась, хотя это была не столько настоящая злость, сколько потребность, чтобы я замолчал. Она сказала, что, может, это был кто-то из родни. Может, отец считал, что если вызвать полицию, станет только хуже. Может, это как раз та дурацкая вещь, с которой он решил справиться сам. Последнее звучало очень по-отцовски. Легче мне от этого не стало.

Я забрал рисунки домой и начал раскладывать их по датам — надо было сделать это ещё в доме. Многие были нарисованы на рекламных листовках и обрывках бумаги, но одиннадцать — на чём-то с датой: на счетах, школьных разрешениях, обороте письма из округа. Остальные я мог примерно датировать по тому, что тогда было в наших спальнях. Самый ранний датированный рисунок был от марта 1999 года, а самый поздний — от ноября 2005-го, когда мне было пятнадцать.

Это меня встревожило, потому что примерно тогда отец перестал говорить о крысах. Ничего драматичного. Просто звуки перестали быть семейной темой. Меган помнила, как он снял задвижку с люка, когда перекрашивал коридор наверху, и, по её словам, это было около Рождества 2005-го. Покраску я помню, а как снимали задвижку — нет.

Я позвонил Меган и спросил, куда, по её мнению, делся этот человек. Она так долго молчала, что я решил, что звонок оборвался, а потом сказала:

— Откуда мне знать?

Мы перебрали всех родственников, каких только могли вспомнить, и никто не подходил. Никто не пропадал в 2005-м, никто внезапно не объявлялся, не было никакого дяди, о котором нельзя было говорить. Я перебрал и все бумаги, оставшиеся от отца: счета, налоговые документы, квитанции, инструкции к технике, которой у нас не было уже лет двадцать. Ни одного незнакомого имени.

Когда рисунки встали по порядку, одно стало гораздо очевиднее. Первой, кого перестали рисовать, была Меган. После того как в четырнадцать она переехала в спальню на первом этаже, её нет ни на одном рисунке. А меня, маму и отца рисовать продолжали.

Последние шесть рисунков — в основном отец, и на них он не спит. На одном он лежит в кровати с открытыми глазами. На другом сидит за кухонным столом очень рано утром. Я знаю, что рано, по часам на микроволновке. Этот рисунок не мог быть сделан через дырку в потолке, и я понятия не имею, как упустил это ещё в доме. На третьем отец стоит у подножия лестницы, нарисованный откуда-то сверху, и смотрит вверх.

Тогда я перестал думать о тайнике как о месте, где этот человек жил всё время. Может, там он спал. Это не одно и то же.

Последний датированный рисунок — на обороте счёта за электричество от ноября 2005-го. Отец стоит под люком на чердак с поднятой рукой. Лица не видно, потому что он смотрит вверх, а люк открыт.

Я долго смотрел на этот рисунок. Потом перевернул рисунок со мной и сломанным запястьем. Я ни разу не смотрел на его обратную сторону, потому что там было что-то написано по школе, и я решил, что больше там ничего нет.

Под надписями был ещё один рисунок. Тот же карандаш, тот же гипс, та же комната, но нарисовано не с потолка. Ракурс низкий, прямо у моей кровати, будто тот, кто рисовал, сидел на корточках в узкой щели между кроватью и стеной. Я сплю, гипс лежит поверх одеяла. Дверь спальни открыта настежь, а прямо за ней стоит отец. Он не загораживает проём. Он стоит сбоку, одной рукой держась за ручку двери, а другую поднёс ко рту и прижал палец к губам.

Этот рисунок я Меган не показывал.

Найдя его, я ещё раз пересмотрел все тридцать семь рисунков. На каждом, где кто-то из нас спит, дверь спальни закрыта. Кроме этого.

Люк на чердак запирался только с нашей стороны.